В это время Пастернак написал автобиографический очерк «Люди и положения» и заканчивал стихотворную книгу «Когда разгуляется». Работа шла в напряженной обстановке вызовов, писем и тревоги. Он дважды тяжело болел и более полугода провел в больницах и санатории. Волнения и страдания не повлияли на приподнято просветленное ощущение единства со всем миром, ясное восприятие истории и жажду успеть еще многое сделать.
Летом 1958 года он писал Н. А. Табидзе:
...«Я думаю, несмотря на привычность всего того, что продолжает стоять перед нашими глазами и что мы продолжаем слышать и читать, ничего этого больше нет, это уже прошло и состоялось, огромный, неслыханных сил стоивший период закончился и миновал. Освободилось безмерно большое, покамест пустое и не занятое место для нового и еще небывалого, для того, что будет угадано чьей-либо гениальной независимостью и свежестью, для того, что внушит и подскажет жизнь новых чисел и дней. Сейчас мукою художников будет не то, признаны ли они и признаны ли будут застаивающейся, запоздалой политической современностью или властью, но неспособность совершенно оторваться от понятий, ставших привычными, забыть навязывающиеся навыки, нарушить непрерывность. Надо понять, что все стало прошлым, что конец виденного и пережитого был уже, а не еще предстоит.
Надо отказаться от мысли, что все будет продолжать объявляться перед тем, как начинать существовать, и допустить возможность такого времени, когда все опять будет двигаться и изменяться без предварительного объявления. Эта трудность есть и для меня. «Живаго» это очень важный шаг, это большое счастье и удача, какие мне даже не снились. Но это сделано, и вместе с периодом, который эта книга выражает больше всего, написанного другими, книга эта и её автор уходят в прошлое, и передо мною, еще живым, освобождается пространство, неиспользованность и чистоту которого надо сначала понять, а потом этим понятым наполнить».
С 1946 года Нобелевский комитет шесть раз рассматривал кандидатуру Пастернака, выдвинутую на получение премии. В седьмой раз, осенью 1958 года, она была ему присуждена «за выдающиеся достижения в современной лирической поэзии и продолжение традиций великой русской прозы».
В политическом комментарии присуждение премии было произвольно и однозначно связано с выходом романа «Доктор Живаго», не изданного в СССР и якобы антисоветского.
Разразился чудовищный скандал. Отчет о «Деле Пастернака», в котором ничто не соответствовало реальному положению вещей, занял бы сотни страниц.
То что присужденная ему почетная награда была обращена в позор и бесчестие, стало для Пастернака глубоким горем. Он был вынужден отказаться от премии «в связи с тем, какой смысл ей придан в обществе, к которому он принадлежит».
Переиздания его переводов были остановлены, сделанный осенью 1958 года перевод «Марии Стюарт» Словацкого не решались опубликовать, театральные постановки прекращены или, если шли, то без упоминания имени Пастернака.
Только летом 1959 года с трудом удалось получить заказ на новую работу — перевод «Стойкого принца» Кальдерона.
Но Пастернак недаром писал, что нужно
…быть живым, живым и только,
Живым и только до конца.
Вскоре он начинает работать над пьесой «Слепая красавица» о крепостном театре в России. Говоря шире — о крепостном праве, реформах 1860-х годов и судьбе русского художника.
10 февраля 1960 года Пастернаку исполнилось 70 лет. Шел поток поздравительных писем из всех стран мира. На праздничном обеде были знакомые из артистического круга.
Пастернака периодически беспокоили боли в левой половине спины. Он старался не обращать на них внимания, но к концу апреля они настолько усилились, что пришлось позвать врача. С начала мая он слег в постель. Ему становилось все хуже.
Поначалу считалось, что это второй инфаркт миокарда. Сделанный в двадцатых числах рентгеновский снимок показал распространенный рак левого легкого.
За день до конца Пастернак позвал нас, чтобы сказать, как мучит его двойственность его признания, которое обернулось полной неизвестностью в России. «Вся моя жизнь была только единоборством с царящей и торжествующей пошлостью за свободный и играющий человеческий талант. На это ушла вся жизнь», — говорил он.
Прошло тридцать лет. Лишенная каких-либо истинных причин и тем не менее абсолютная невозможность отечественного издания романа стала своеобразным олицетворением наступившего безвременья и общественного застоя.
Еще в 1953 году Пастернак писал Н. Н. Асееву о задачах искусства:
...«Отличие современной советской литературы от всей предшествующей кажется мне более всего в том, что она утверждена на прочных основаниях независимо от того, читают её или не читают.
Это — гордое, покоящееся в себе и самоутверждающее явление, разделяющее с прочими государственными установлениями их незыблемость и непогрешимость.
Но настоящему искусству в моем понимании далеко до таких притязаний. Где ему повелевать и предписывать, когда слабостей и грехов на нем больше, чем добродетелей. Оно робко желает быть мечтою читателя, предметом читательской жажды и нуждается в его отзывчивом воображении не как в дружелюбной снисходительности, а как в составном элементе, без которого не может обойтись построение художника, как нуждается луч в отражающей поверхности или в преломляющей среде, чтобы играть и загораться».
В кругах московской интеллигенции «Доктор Живаго», несмотря на запреты и изъятия, был достаточно известен, целое поколение выросло и сформировалось с глубоким внутренним учетом его текста.