В больнице, кроме его прямых обязанностей, директор возложил на него наблюдение над общей статистической отчетностью. Каких только анкет, опросных листов и бланков ни просматривал он, каких требовательных ведомостей ни заполнял!
Смертность, рост заболеваемости, имущественное положение служащих, высота их гражданской сознательности и степень участия в выборах, неудовлетворимая нужда в топливе, продовольствии, медикаментах, всё интересовало центральное статистическое управление, на всё требовался ответ.
Доктор занимался всем этим за своим старым столом у окна ординаторской. Графленая бумага разных форм и образцов кипами лежала перед ним, отодвинутая в сторону. Иногда урывками, кроме периодических записей для своих медицинских трудов, он писал здесь свою «Игру в людей», мрачный дневник или журнал тех дней, состоявший из прозы, стихов и всякой всячины, внушенной сознанием, что половина людей перестала быть собой и неизвестно что рызыгрывает.
Светлая солнечная ординаторская со стенами, выкрашенными в белую краску, была залита кремовым светом солнца золотой осени, отличающим дни после Успения, когда по утрам ударяют первые заморозки и в пестроту и яркость поределых рощ залетают зимние синицы и сороки. Небо в такие дни подымается в предельную высоту и сквозь прозрачный столб воздуха между ним и землей тянет с севера ледяной темно-синею ясностью.
Повышается видимость и слышимость всего на свете, чего бы ни было. Расстояния передают звук в замороженной звонкости, отчетливо и разъединенно. Расчищаются дали, как бы открывши вид через всю жизнь на много лет вперед. Этой разреженности нельзя было бы вынести, если бы она не была так кратковременна и не наступала в конце короткого осеннего дня на пороге ранних сумерек.
Такой свет озарял ординаторскую, свет рано садящегося осеннего солнца, сочный, стеклянный и водянистый, как спелое яблоко белый налив.
Доктор сидел у стола, обмакивая перо в чернила, задумывался и писал, а мимо больших окон ординаторской близко пролетали какие-то тихие птицы, забрасывая в комнату бесшумные тени, которые покрывали движущиеся руки доктора, стол с бланками, пол и стены ординаторской и так же бесшумно исчезали.
— Клен опадает, — сказал вошедший прозектор, плотный когда-то мужчина, на котором кожа от похудания висела теперь мешками. — Поливали его ливни, ветры трепали и не могли одолеть. А что один утренник сделал!
Доктор поднял голову. Действительно, сновавшие мимо окна загадочные птицы оказались винно-огненными листьями клена, которые отлетали прочь, плавно держась в воздухе, и оранжевыми выгнутыми звездами ложились в стороне от деревьев на траву больничного газона.
— Окна замазали? — спросил прозектор.
— Нет, — сказал Юрий Андреевич и продолжал писать.
— Что так? Пора.
Юрий Андреевич ничего не отвечал, поглощенный писанием.
— Эх, Тарасюка нет, — продолжал прозектор. — Золотой был человек. И сапоги починит. И часы. И всё сделает. И всё на свете достанет. А замазывать пора. Надо самим.
— Замазки нет.
— А вы сами. Вот рецепт. — И прозектор объяснил, как приготовить замазку из олифы и мела. — Впрочем, ну вас. Я вам мешаю.
Он отошел к другому окну и занялся своими склянками и препаратами. Стало темнеть. Через минуту он сказал:
— Глаза испортите. Темно. А огня не дадут. Пойдемте домой.
— Еще немного поработаю. Минут двадцать.
— Его жена тут в больничных няньках.
— Чья?
— Тарасюка.
— Знаю.
— А сам он неизвестно где. По всей земле рыщет. Летом два раза проведывал. В больницу заходил. Теперь где-нибудь в деревне. Основывает новую жизнь. Это из тех солдат-большевиков, которых вы на бульварах видите и в поездах. А хотите знать разгадку? Тарасюка, например? Слушайте. Это мастер на все руки. Ничего не может делать плохо. За что ни возьмется, дело в руках горит. То же самое случилось с ним на войне. Изучил и ее, как всякое ремесло. Оказался чудным стрелком. В окопах, в секрете. Глаз, рука — первый сорт! Все знаки отличия не за лихость, а за бой без промаха. Ну. Всякое дело становится у него страстью. Полюбил и военное. Видит, оружие это сила, вывозит его. Самому захотелось стать силою. Вооруженный человек это уже не просто человек. В старину такие шли из стрельцов в разбойники. Отыми у него теперь винтовку, попробуй. И вдруг подоспевает клич: «Повернуть штык» и так далее. Он и повернул. Вот вам и весь сказ. И весь марксизм.
— И притом пренастоящий, из самой жизни. А вы что думали?
Прозектор отошел к своему подоконнику, покопался над пробирками. Потом спросил:
— Ну как печник?
— Спасибо, что рекомендовали. Преинтересный человек. Около часа беседовали о Гегеле и Бенедетто Кроче.
— Ну как же! Доктор философии гейдельбергского университета. А печка?
— И не говорите.
— Дымит?
— Одно горе.
— Трубу не туда вывел. Надо вмазать в печь, а он верно выпустил в форточку.
— Да он в голландку вставил. А дымит.
— Значит дымового рукава не нашел, повел вентиляционным каналом. А то в отдушину. Эх, Тарасюка нет! А вы потерпите. Не в один день Москва построилась. Печку топить это вам не на рояли играть. Надо поучиться. Дров запасли?
— А где их взять?
— Я вам церковного сторожа пришлю. Дровяной вор. Разбирает заборы на топливо. Но предупреждаю. Надо торговаться. Запрашивает. Или бабу-морильщицу.
Они спустились в швейцарскую, оделись, вышли на улицу.
— Зачем морильщицу? — сказал доктор. — У нас клопов не водится.